Михаил Долбилов. Поляк в имперском политическом лексиконе
Начать хотелось бы с курьеза. В «Записях и выписках» М.Л. Гаспарова приводится следующая цитата из одной публикации в «Голосе минувшего»: «В Енисейске хозяйка спрашивала: "Убил, что ли, кого?" Нет. "Украл?" Нет. "Так за что же это тебя?" Я поляк. "Такой молодой, а уже поляк!"»1 Гаспаров помещает этот анекдот, раскрывающий политический подтекст польской идентичности в российском обществе, в ячейку «Уже». Эта-то рубрикация и наводит на мысль - а можно ли вообразить ситуацию, в которой подданного Российской империи спрашивают: «Тебе столько лет, и ты все еще поляк?»
Начать хотелось бы с курьеза. В «Записях и выписках» М.Л. Гаспарова приводится следующая цитата из одной публикации в «Голосе минувшего»: «В Енисейске хозяйка спрашивала: "Убил, что ли, кого?" Нет. "Украл?" Нет. "Так за что же это тебя?" Я поляк. "Такой молодой, а уже поляк!"»1 Гаспаров помещает этот анекдот, раскрывающий политический подтекст польской идентичности в российском обществе, в ячейку «Уже». Эта-то рубрикация и наводит на мысль - а можно ли вообразить ситуацию, в которой подданного Российской империи спрашивают: «Тебе столько лет, и ты все еще поляк?»
Этнонимы и производные от них слова, кажется, еще не стали объектом пристального внимания со стороны исследователей, разрабатывающих историю понятий. В «Историческом лексиконе политико-социального языка в Германии» Р. Козеллека, даже в написанной самим Козеллеком 300-страничной статье «Volk, Nation, Nationalismus, Masse», слово поляк, отнюдь не маргинальное для истории германского национализма, встречается всего несколько раз и фактически не обсуждается как понятие2. В свою очередь, работы, специально посвященные возникновению и бытованию этнонимов, далеки от подходов и методовBegriffsgeschichte.Так, в известной книге А.С. Мыльникова славянские этнонимы обстоятельно рассматриваются с точки зрения легенд о происхождении и представлений других народов о данной этнической группе, однако смысловая изменчивость слова, служащего этнонимом, и связь его этномаркирующих значений с внеэтническими редко попадают в поле внимания автора3.
Почва для анализа представлений о поляке в ракурсе истории понятий подготовлена довольно богатым опытом историков и литературоведов в изучении русских образов и стереотипов Польши, равно как и процессов взаимной русско-польской стереотипизации4. Близки к сфереBegriffsgeschichteи исследования репрезентации «польского вопроса» в публицистике и беллетристике, раскрывающие роль политической метафоры в решениях и действиях имперских властей5. Отдельным исследовательским сюжетом стало и восприятие поляков в XIX в. сквозь призму научного знания6.
В настоящей статье будут рассмотрены как изменение значений слова поляк в языке имперских властей, так и происходившая при этом актуализация других ключевых общественно-политических понятий (нация, русский, обрусение, элемент). Соответственно этой задаче среди привлеченных источников преобладают разнообразные служебные доклады, записки, инструкции, донесения, а также близкие им по стилю мемуары бюрократов. Публицистика и частная переписка привлекаются в той мере, в какой они имели касательство к проектированию и проведению правительственной политики. В большей степени меня интересуют рутинные, «серийно» повторяющиеся значения и
коннотации понятия поляк, чем образчики артистического мифотворчества на тему польскости. Сюжетным фокусом работы избраны действия властей по категоризации и идентификации населения, прежде всего на территории бывшей Речи Посполитой.
ПОНЯТИЕ ПОЛЯК ПОСЛЕ РАЗДЕЛОВ РЕЧИ ПОСПОЛИТОЙ И В ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЕ XIX ВЕКА
В полной мере актуальным понятие поляк стало для властей Российской империи после второго и третьего разделов Речи Посполитой, когда огромная часть шляхты оказалась в подданстве у Екатерины II. Есть основания предположить, что в первые десятилетия после разделов российское представление о поляке сохраняло связь с той идеей шляхтича, члена обособленной привилегированной корпорации, которая существовала в Речи Посполитой. Оценка достоинств и свойств шляхты могла меняться, но ее отождествление с тем, что есть Польша и кто такой поляк, было по-прежнему прочным. Вряд ли Екатерину, которая продолжала начатую еще Петром российскую политику гарантии шляхетских вольностей (чтобы предотвратить возникновение в Польше сильной монархии), слишком коробил зачин прошения к ней инициаторов Тарговицкой конфедерации в 1792 году: «Мы, свободные, независимые поляки, всегда считали рабство равносильным смерти». Вмешательство России преподносилось как помощь в восстановлении исконной польскости (точнее, «речьпосполитности») и в тогдашних правительственных документах. В проекте декларации о введении российских войск в Польшу, лично правленном императрицей, Россия названа «древнею союзницею и лучшею и постояннейшею приятельницею Республики и Нации Польской», а сама Екатерина - радетельницей о «неприкосновенном сохранении прав и преимуществ знаменитой Польской нации». Столь же выразителен пассаж, характеризующий Конституцию 3 мая 1791 г.:
В сей день она («Республика». - М.Д.) разрушилась и на ее развалинах воздвигнута Монархия, которая в новых законах, изданных будто для ограничения оной, кажет одни только противуречия между ими самими <...> и совершенный во всем недостаток, не оставляя Полякам ниже тени той вольности и тех преимуществ, к коим они всегда толь ревнительными себя показывали7.
Нужно особенно отметить устойчивую ассоциацию поляка с понятием нация. Она прослеживается не только в широковещательных декларациях, но и в секретных инструкциях Екатерины своему представителю при Тарговиц- кой конфедерации. В момент, когда еще оставалась надежда на восстановление в Речи Посполитой статус-кво до 3 мая 1791 г., что позволило бы избежать нежелательного для России второго раздела, Екатерина внушала дипломатам: «Главный интерес России - восстановление в Польше прежнего свободного правления - счастливо сходится с желанием, по крайней мере, трех четвертей населения самой этой нации»8. Очевидно, что нация означает здесь только шляхту - благополучателя этого самого «свободного правления».
Вольная или невольная солидарность со шляхетским представлением о поляке как члене нации, полноправном «гражданине» (конечно же, с поправкой на политический строй и правовой режим империи) проявилась и в том, что в первые же годы после состоявшихся-таки разделов имперские власти начали так называемый разбор - мероприятия по исключению мелкой и безземельной шляхты из дворянского сословия. Петербургский разбор, как показывает исследование Д. Бовуа, в ряде отношений вполне отвечал планам деклассирования шляхетских низов, которые ранее вынашивала польская элита, включая реформаторов 3 мая 1791 года9. Элитистские коннотации понятия поляк отразились и в употребительности в первой четверти XIX в. наименования Польши Сарматией - от популярного в Речи Посполитой мифа о происхождении шляхты, в противоположность простолюдинам, от воителей-сарматов.
После 1815 г. сложились условия, в которых слова поляк, польский получили легитимную административно-территориальную сферу приложения. Когда Николай I заявлял в первые годы своего правления, что хотел бы, чтобы его сын Александр был «столь же хорошим поляком, как и хорошим русским»10, он выражал не отвлеченный гуманистический принцип, а своего рода формулу управления исключительно разнородной империей, - формулу, подкрепленную разграничением Царства Польского и «возвращенных» губерний. «Хорошим поляком», говоря упрощенно, Николай собирался быть лишь в своей ипостаси царя польского, но не императора всероссийского. Ноябрьское восстание 1830 г., разумеется, резко ухудшило отношения между династией Романовых и польской/польскоязычной шляхтой (надо ли напоминать пушкинское «.кичливый лях иль верный росс?»), но, поскольку территориальная и институциональная обособленность царства Польского, пусть и без Хартии 1815 г., все-таки не была отменена, основания для более нюансированной номинации подданных «поляками» сохранялись. Это четко прослеживается в годичных отчетах и обзорах III Отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии - источнике, который в силу своей серийности и при условии более систематических публикаций мог бы стать отличным подспорьем для исследования политических концептов в России XIXв. В «обозрениях расположения умов» и «нравственно-политических отчетах», которые А.Х. Бенкендорф, а затем А.Ф. Орлов представляли Николаю I, делается - начиная по крайней мере с конца 1830-х гг. - более или менее четкое различие между поляком и «уроженцем (жителем) возвращенных от Польши/Западных губерний». При этом в обоих случаях речь шла о дворянах, исповедовавших католицизм и не скрывавших, что их родным языком является польский.
ПОЛЯК, ОПОЛЯЧЕННЫЙ И РУССКИЙ: ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ОБ АССИМИЛЯЦИИ
После январского восстания 1863 года большинство российских чиновников не стеснялось на публике громко и возмущенно произносить слово поляк. С ним происходят определенные смысловые подвижки. Во-первых, более чем явственная и ранее коннотация принадлежности к дворянскому сословию теперь включается в новый популистский, крестьянофильский дискурс имперской власти. Пренебрежительное - в русском узусе - словцо пан, синонимичное поляку, именно тогда проникает на страницы вполне официальных бюрократических документов. Во-вторых, в комплексе значений слова поляк заметно усиливается мотив не просто политической нелояльности, но неисправимой нерусскости - вплоть до того, что иногда оно выступает своего рода политическим ругательством по адресу людей, не имеющих никаких польских этнических корней (отсюда и такие производные, как поляковать, полякующий, а также сочетания вроде «заядлый поляк» или «заядлая полька»).
Анализ такого словоупотребления в 1860-х гг. может составить предмет специального исследования11. Здесь я остановлюсь на нескольких моментах. В частности, на том, что в Западном крае определение поляк легче было применить к индивидам, чем к целым группам.
В 1869 г. попечитель Виленского учебного округа П.Н. Батюшков так отзывался в частном письме о своем начальнике - виленском генерал-губернаторе А.Л. Потапове, который находил кампанию деполонизации Западного края, начатую в 1863 г., слишком радикальной: «[Потапов] не поляк, как многие это полагают, но и не русский, хотя ультраверноподданный; в политическом отношении он нуль»12. Здесь интересны два момента: поляк и русский подчеркнуто используются в неэтническом значении (даже самые горячие ненавистники Потапова не выискивали в его генеалогии польских корней); «ультраверноподданство», по логике национализма, еще не делало императорского генерал-адъютанта русским.
Помехой широкому и безоговорочному употреблению слова поляк в описанном выше смысле, до известной степени, служила идеологема - взятая основательно на вооружение именно в 1860-е гг. - о западных губерниях империи как об «исконно русском и православном» крае. Попросту говоря, полякам не было места в этом крае - ни в прошлом, ни будущем. Крайности связанной с этим риторической стратегии властей выразились, с одной стороны, в обещаниях выселить всех «панов» «за Неман и Буг», а с другой - в призывах к тем же людям «стать русскими от головы до пяток»13. Уже в 1862 г. в администрации виленского генерал-губернатора обсуждалась идея о принуждении каждого местного дворянина к официальному принятию одного из наименований - поляк или русский - под угрозой перевода всех лиц, которые «не признают себя русскими», на положение в лучшем случае иностранцев, имеющих собственность в России14.
Неким логическим компромиссом, за который ухватилась часть бюрократов и националистически настроенных журналистов, стало утверждение, что настоящих, чистокровных поляков «по сю сторону Немана и Буга» вовсе нет. Предками же местной польскоязычной шляхты была, согласно этому воззрению, «русская» (то есть русинская), исповедовавшая православие знать Великого княжества Литовского, подвергшаяся «полонизации» и «окато- личению». Для характеристики местной шляхты использовались хлесткие наименования - «ренегаты», «совращенцы», наконец, «польские помещики, бывшие прежде того русскими»15. Власти выставляли местных «панов» отступниками не только от присяги, но и от священной памяти предков.
Одно из циркулировавших объяснений «перерождения» русских в поляков, которое можно условно назвать эволюционистским, ставило акцент на пугающей легкости, с которой русские и в прежние, и в нынешние времена «ополячивались». Один из главных инициаторов деполонизаторской кампании в Западном крае в 1860-х гг., виленский генерал-губернатор в 1863-1865 гг. М.Н. Муравьев, так описывал вред, наносимый «русскому делу» гимназиями, открытыми на пожертвования (фундуши) местных землевладельцев:
Русский язык в этих заведениях был почти совершенно вытеснен; никто не заботился об успешном преподавании и практическом употреблении оного воспитанниками, так что поступающие в заведения дети коренных русских уроженцев и православных семейств, которых судьба и обстоятельства привели в этот край, забывали свою отечественную речь и становились по языку и направлению идей совершенными поляками16.
Речь, заметим, идет здесь об угрозе ассимиляции не в двух-трех поколениях, а за период гимназического курса. Разговоры об ополячении и взаимосвязанный с ними набор образов, при всей зачастую им присущей иррациональности, отчасти помогали чиновникам представить себе то, что сейчас назвали бы промежуточной или двойной идентичностью. Оттенки значения слова поляк воплощались в описаниях того, в какую сторону шел, идет или может пойти процесс ассимиляции.
Вообще, вопрос о вере или неверии русификаторов в ассимилируемость поляков корректнее было бы рассмотреть в более широких хронологических рамках. Имелось ли у властей и идеологов русского национализма представление о том, что именно, помимо номинальной принадлежности к православию, может сделать поляка русским? Рискну развить популярную у русских националистов метафору материнского молока, с которым поляки при рождении, как считалось, «всасывали» ненависть ко всему русскому: имелась ли у русификаторов формула аналогичного русского «молока» - комплекса социальных, культурных, семейных, гендерных, бытовых факторов ассимиляции?
Представление о том, что поляка, пусть и обрусевшего, можно опознать по особым телодвижениям и жестам (даже при отсутствии такого телесного маркера, как шляхетские «сарматские» усы), не было распространенным, но все- таки бытовало. Его передает курьезный рассказ об испытании, которому подверг в 1866 г. арестованного Д.В. Каракозова председатель Следственной комиссии, в недавнем прошлом виленский генерал-губернатор М.Н. Муравьев, страстно желавший представить покушение на Александра IIчастью «польской интриги». Поскольку Каракозов в первые дни допросов отказывался говорить, проверить чистоту его русского выговора, знание или незнание польского языка было затруднительно. Но Муравьева это не смущало. Для «разоблачения» Каракозова он - цитирую рассказчика - «...будто ненарочно уронил перчатку; потом, обращаясь к преступнику, сказал: "Подними перчатку!" Когда тот исполнил его приказание, Муравьев, зорко наблюдавший его манеры, объявил ему решительно: "Ты поляк!" Говорят, злодей (то есть Каракозов. - М.Д.) трясся всем телом»17. Иными словами, Муравьеву показалось, что Каракозов нагнулся как-то особенно подобострастно или боязливо.
В отсутствие данных по 1880-1890-м гг., примеры из 1860-х позволяют предположить, что привычка чиновников к использованию партикулярист- ских, дробных категорий классификации населения препятствовала по-настоящему экспертной оценке степени «обруселости» поляков. К этому надо добавить, что в воображении властей Западный край, вопреки его идеологическому статусу «исконно русской земли», порой ассоциировался с чем-то вроде заморских колоний западноевропейских империй, и тогда знаки присутствия нерусских этнических групп - поляков, евреев - обостряли ощущение экзотической чуждости местной жизни.
Один вывод можно сделать вполне определенно. Если до начала применения дискриминационных антипольских норм 1860-х гг. русификаторы полагали, что ополячиться русскому, увы, совсем нетрудно, то опыт практической дискриминации добавил к этой мудрости еще и тот постулат, что перестать быть поляком, «располячиться» в русского, напротив, весьма нелегко.
РУССКИЙ И ПОЛЬСКИЙ ЭЛЕМЕНТЫ
Под углом зрения истории понятий было бы интересно разобраться в тонкостях употребления слова, на первый взгляд вполне прозрачного, которое начиная с середины XIXв. многократно возникает в описывающих польско- русскую конфронтацию источниках, - элемент. (Применялось оно и в отношении других этнонациональных и конфессиональных групп.) Свою долю внимания оно получило в авторитетной работе П. Холквиста о роли военной статистики в практиках категоризации и классификации населения в Российской империи. Холквист доказывает, что начиная с середины XIX в. военные статистики и прислушивавшиеся к ним бюрократы настаивали на различении «народностей» и «племен» не только лингвистически, но и по предполагаемым в них устойчивым моральным и психологическим свойствам и по столь же устойчивой предрасположенности к большей или меньшей политической лояльности. Термин элемент(ы) использовался при этом для того, чтобы передать представление о членимости массы населения на компактные, однородные группы-блоки. Заостряя эту мысль, Холквист, в частности, пишет: «По мере того как военные статистики подвергали "население" разъятию (disaggregatedthe "population") на его составные "элементы", они все больше приписывали каждому из них качественные характери- стики»18. Исследователь подчеркивает, что эта схема мышления нашла себе еще более масштабное применение в советскую эпоху, с тем существенным отличием от имперского периода, что таксономическое членение массы населения производилось теперь не по «этнокультурному» критерию, а по «классовому». В результате «[п]онятие об элементе как отдельном и качественно особом компоненте социального пространства перешло из сугубо административной терминологии в общее употребление»19. Отсюда столь широкое бытование в советское время выражений вроде «бандитские элементы», «контрреволюционные элементы», «вражеские элементы» (с упором на их тотальный учет и «ликвидацию»), где слово элемент нередко обозначало уже собственно индивида.
Вопрос, который остается в статье Холквиста недостаточно проясненным, связан с семантическим различием употребления соответствующего значения слова элемент в единственном числе и таковым в числе множественном. Холквист очевидным образом считает форму множественного числа более логичной для передачи заложенного в слове конструктивистского смысла; приводя одну из своих первых относящихся к имперской эпохе цитат, где возникает выражение русский элемент, он, как кажется, слегка недоумевает по поводу формы единственного числа, о чем свидетельствует авторское «sic»20.
Между тем напрашивается предположение, что заметная невооруженному глазу стабильность имперского употребления понятия элемент в некоем собирательном смысле обуславливалась таким видением групп населения и взаимоотношений между ними, которое эту самую имперскую эпоху не пережило надолго (разве что в эмиграции), сменившись гораздо более конструктивистским, «инженеристским» пониманием, свойственным советской эре. В сущности, выделяемое исследователем статистического дискурса об имперском населении специфическое и техническое употребление слова элемент не так уж сильно расходилось с тогдашним обиходным узусом - элемент в значении «начало, первооснова, стихия». (Именно так толкует элемент словарь В.И. Даля, правда, с упором на буквальное, естественно-научное, значение21.)
В рассуждения имперских бюрократов и идеологов об элементе, родном ли, чужом ли, нередко вплеталась лирическая нота, контрастирующая с деловитым звучанием конкретных рекомендаций. В 1862 г. кавказский наместник фельдмаршал князь А.И. Барятинский поверял важный замысел своему бывшему подчиненному - и как раз одному из главных творцов новой военной статистики - Д.А. Милютину:
С самого моего прибытия <...> на Кавказ я с каким-то невольным недоверием смотрел на черноморских казаков [Черноморское казачье войско. - М.Д.]. Поэтому я в особенности почел долгом слить их в одно <...> с прекрасным нашим русским казачьим элементом на Кавказе. <...> Давать теперь послабление значило бы только укрепить этот враждебный элемент22.
(Этот опыт противопоставления двух казачьих «элементов» вовсе не иррелевантен анализу понятия поляк: в начале 1860-х гг. власти подозревали черноморских казаков, в своем большинстве потомков запорожских сечевиков, в опасной «хохломании», которая, в свою очередь, ассоциировалась с подрывным польским влиянием.)
Элемент, русский и польский, маячит почти в каждом параграфе высокопарной речи, произнесенной П.А. Столыпиным в Государственной думе в мае 1910 г. при представлении законопроекта о введении земств с национальными куриями в западных губерниях (с лейтмотивом «Западный край есть и будет край русский навсегда, навеки»). Это словоупотребление - «.только силой твердого закона можно установить минимум русского элемента в этих учреждениях» - выступает в одном ряду с цветистыми метафорическими определениями, такими как «русские государственные очаги», «русские государственные ячейки», «русские государственные начала», «цитадели польской культуры», «струящиеся в крае русские течения» (в которые - метафора прямо-таки ветвится - еще надо добавочно «влить» «новую русскую силу для того, чтобы придать всему краю прежнюю русскую государственную окраску»), «русская творческая сила» и таковая же польская.
Частое употребление Столыпиным слова элемент особенно показательно на фоне неупотребления менее обтекаемого и, в тогдашней ситуации, ко многому обязывающего термина нация. Оратор охотно оперирует однокоренными словами - «национальный» («национальная курия», «национальное русло»), «национальность». Последнее, однако, используется в смысле, созвучном скорее элементу, чем нации, то есть как обозначение качеств/свойств или анонимной массы, а не наименование сообщества индивидов, граждан. Когда Столыпин говорил об «искусственном] раздувани[и] старинной племенной вражды между национальностями польской и русской»23, он выражался более отвлеченным языком (имея в виду «начала», «силы»), чем тот, на котором вскоре заговорят уже советские этнографы. В 1920-1930-х гг., прилаживая научную экспертизу к большевистской национальной доктрине и политике, они должны были постулировать различие между «народностью» и «национальностью» как последовательными стадиями этнонацио- культурного развития, ведущими к образованию «нации». Тем самым в слове национальность было усилено значение группности24.
Мне представляется, что в определении той или иной этнонациональной или этноконфессиональной среды/группы через слово элемент в XIXв. было больше романтического гердерианства, чем технократического рационализма, который П. Холквист спешит обнаружить у военных статистиков уже в 1850-х гг. В соединении со словом поляк клише элемент, помимо намерения использующих его, могло усиливать сомнения в ассимилируемости, по крайней мере, польских элит. Элемент, как я попытался показать, ассоциировался скорее с проявлением не вполне постижимой стихии, чем с действием опознаваемого коллективного субъекта25. Польский же элемент было особенно трудно вообразить и уловленным, и ассимилированным.
РУССКИЙ / ПОЛЯК В ДУШЕ
Косвенным, но довольно выразительным показателем того, что за польской идентичностью имперские власти в 1860-х гг. признавали немалую устойчивость, является участившееся в то время употребление выражения поляк в душе. Его смысл не так прозрачен, как может сегодня показаться. Это выражение было своего рода парным к появившемуся в русском языке, кажется, раньше узусу русский в душе (русский душой).
По всей вероятности, сама конструкция, где определение «в душе» используется для акцентуации подлинности известного состояния или свойства, зачастую в противопоставлении чему-то внешнему и формальному, является калькой с французского. Выражения «Fran§aisdansl'ame» (француз в душе) и «Fran§aisaufondducreur» (француз сердцем; буквально: до глубины сердца) были очень популярны уже в XVIII в. Лишь один типичный пример: известный путешественник и кондотьер князь Шарль-Жозеф де Линь так писал в 1788 г. о своем протеже, служившем адъютантом Г.А. Потемкина: «По-прежнему француз в душе, он русский по субординации и выправке [ToujoursFran§aisdansl'ame, ilestRussepourlasubordinationetpourlebonmaintien]»26. Известное высказывание Екатерины II, самодержавной императрицы, о себе как «республиканке в душе» воспроизводит ту же модель27.
По моим наблюдениям, которые, надо признать, пока остаются недостаточно систематизированными, определение русский в душе становится популярным в первой четверти XIXв., особенно после 1812 г. В 1803 г. Н.М. Карамзин в полемике с Ж.-Ж. Руссо использовал для характеристики Петра Iемкую формулу, подразумевающую (вполне по-руссоистски) общеизвестные свойства национального характера: «Руской в душе и Патриот»28. Поэт и брат издателя «Русского вестника» Ф.Н. Глинка в 1816 г. настаивал на том, что написать подлинно русскую историю Отечества может только историк, русский «по рождению, поступкам, воспитанию, делам и душе». В 1825 г. Е.А. Боратынский в стихотворном обращении к уже тогда почти икониче скому герою 1812 г. восклицал:
Покуда русский я душою,
Забуду ль о счастливом дне,
Когда приятельской рукою
Пожал Давыдов руку мне!29
Встречается это выражение и у Пушкина. Первой приходит на ум, конечно, «Татьяна (русская душою, сама не зная почему).». Но есть пример и не столь лирического словоупотребления - в наброске, известном под публикаторским названием «Воображаемый разговор с Александром I» («Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина.»), эта формула используется для противопоставления бывшего начальника Пушкина по кишиневской службе И.Н. Инзова - одесскому недоброжелателю англофилу М.С. Воронцову: «.генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам»30.
В дневнике государственного секретаря, а затем члена Государственного совета М.А. Корфа, однокашника Пушкина по Царскосельскому лицею, русский в душе входит в арсенал самых лестных характеристик. К примеру, вот как Корф пишет в конце 1830-х гг. о председателе Государственного совета князе И.В. Васильчикове в связи с кодификацией отдельных законов для Остзейского края: «Васильчиков, хотя и русский в душе, однако русский благоразумный и потому большой защитник этих привилегий, освященных царским словом, и которых остзейское дворянство - всегда преданное нашему правительству - конечно, никогда не употребляло во зло»31. В усиленной двумя союзами противительной конструкции русский благоразумный выступает неким оппонентом русскому в душе, предполагая в последнем именно то, что «благоразумие» имперского сановника должно было пригасить, - «русское» чувство недоверия к немецкой аристократии Остзейского края.
Не чуждо было это словоупотребление и самому Николаю I. В 1839 г., выдав старшую дочь Марию за католика герцога Максимилиана Лейхтен- бергского, он старался поместить своего зятя в такие условия, в которых тот сделается «Русским душой и телом» («француз в душе, русский по выправке» его уже не устроил бы) и «предста[нет]... пред русскими русским». Такая перековка включала в себя целый ряд испытаний, самым простым из которых было рискованное путешествие из Петербурга в Москву в коляске по «ужасной гололедице», но, в понимании Николая, все-таки не требовала от кандидата в «русские душой и телом» перехода в православие32.
Спустя четверть века в среде русификаторов Западного края, да и далеко не только в ней, мы видим более взыскательный подход к этому званию. В датируемой 1865 г. записке по «еврейскому вопросу» славянофил, чиновник Виленского учебного округа П.А. Бессонов строго различал два понятия - «верный русский подданный» и «русский по сердцу» (фактический синоним русского в душе; «по сердцу» - эквивалент французского aufondducreur). Если «верным русским подданным может быть всякий инородец <...>, соблюдающий верно присягу подданства и, вместе с тем, не отделяющийся от русского, признаваемого властию, общественного развития», то русским по сердцу «может быть только истый русский, то есть русский по племени, языку и народу <...>, по православному вероисповеданию»33.
Мне представляется, что выражение русский в душе (русский душой, русский по сердцу) было устойчивым оборотом, призванным сместить акцент в знакомом вроде бы слове с державно-патриотического на этнокультурное, эмоционально нагруженное значение. Русский в душе, таким образом, соперничал с распространенным до этого наименованием россиянин (или росс). Русский в душе явно содержал оттенок отрицания казенщины, гипертрофии верноподданства в ущерб чувству «народности». В 1860-х гг. это выражение использовалось, в частности, для описания постулируемой русскости православного крестьянского населения Западного края, спасение которого от ополячивания власть ставила себе в заслугу: «.все дело наиболее заключается в сельском населении, которое в душе русское, но было загнано и забито. <...> [Теперь] русская родная речь всюду утверждена среди населения, которое еще так недавно думало, что навеки уже порабощено поляками и должно забыть святую свою веру и родное слово»34. Здесь русский в душе подразумевает не столько сознательное («холодное»), сколько инстинктивное, как у Татьяны (а потому, по этой логике, «теплое»), переживание своей русскости35.
В сходном смысле, но, разумеется, с противоположным оценочным знаком использовалось, по крайней мере с 1830-х гг., выражение поляк в душе. В известных мемуарах, писавшихся в конце XIXв., но по стилю и фразеологии очень близких бюрократическому языку 1860-х гг., бывший военный министр Д.А. Милютин не раз прибегает к тому же выражению для характеристики разных «лиц польского происхождения». О вновь назначенных чиновниках в гражданскую администрацию Царства Польского в 1860 г., накануне первых варшавских волнений, Милютин пишет: «Все назначенные лица были природные поляки. Главным директором Правительственной комиссии внутренних дел <...> назначен генерал-майор свиты Гечевич, служивший большею частью в русских войсках и в военных должностях в Петербурге, но остававшийся в душе поляком». Очевидно, что поляк в душе - это не то же самое, что «природный поляк», а нечто большее. В отзыве о статс-секретаре по делам царства Польского Ленском интересующий нас оборот оказывается созвучен несимпатичным личным качествам: «поляк в душе, скрытный и льстивый». А вот в случае генерал-адъютанта А.А. Ржевуского это - повод еще больше ценить лояльность старого и почтенного аристократа, пусть и не переходящую в беззаветную любовь к государю: «Надобно отдать справедливость графу Ржевускому, что он, оставаясь в душе поляком, не увлекался ложным патриотизмом до забвения чести и долга и оставался верным офицерской присяге»36. Всех их, похоже, объединяет польскость, которую они, вопреки сегодняшнему значению выражения, не прятали «в душе», а так или иначе выказывали, даже находясь на имперской службе.
ПОЛЯК И НАЦИЯ
После январского восстания просматривается тенденция заменять выражения польская нация и польский народ в значении политически активной элиты отвлеченно-собирательными понятиями (элемент, интеллигенция, народность). В Западном крае на неприемлемость для властей прежнего определения указывал М.Н. Муравьев, заявлявший, что «польская нация» «в виде нации не существовала в наших западных губерниях»37. Интересно, что в начале 1870-х гг. слово нация, как кажется, вновь начинает звучать в увязке с поляком, но теперь в таком словоупотреблении не исключается современное значение нации. Вот пример из отчета Варшавского жандармского округа за 1871 г. Сначала, в связи с сюжетом о сотой годовщине первого раздела Речи Посполитой, мы читаем, что «в минувшем году <...> наблюдалось то внутреннее, но опасное движение большей части польского населения, которое, как[им] бы бесцельным оно ни казалось, не остановленное в начале, действует обыкновенно на польскую нацию возбуждающим образом». Учитывая сугубо политический характер сюжета, следовало бы предположить, что здесь нация - только элита, чувствительная к воспоминаниям об унижении Речи Посполитой. Однако далее нация эксплицитно употребляется в более современном значении надсословного сообщества (хотя вся композиция отчета подчеркивает социальную раздробленность населения Царства Польского): «Разъединение русских и польских интересов, искусственно поддерживаемое здешними интеллигентными классами, проникает и в другие, низшие, слои польской нации» (далее приводятся примеры - оскорбительные высказывания мещанки и крестьянина по адресу императора)38. Возможно, перед нами тот случай, когда, вопреки требованиям идеологии, речь чиновника оказывается под влиянием семантической эволюции слова и тем самым происходит обновление давно используемого понятия.
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Не рискуя делать крупных обобщений без специального анализа гораздо большего, чем использованный в настоящей статье, объема источников, выскажу предположение, что начиная с 1870-х гг. происходило постепенное вымывание из понятия поляк заостренных, жгучих значений и ассоциаций политической нелояльности. Этот процесс сопровождался расширением этнического употребления, которое охватило в конце концов и крестьянство. Вообще, очевидно, что даже в тех сегментах российского политического лексикона, где в этот период делались попытки официально изгнать или приглушить слова поляк и польский, они удерживались в обиходе. Так, введенное в конце 1860-х гг. официальное название «Привислинский край» вместо «царства Польского» осталось сугубо казенным и не вытеснило ни самого этнонима, ни устоявшегося старого названия территории даже из речи бюрократов. Да и могло ли вытеснить, если титул Царя Польского никуда не исчезал ни из полной, ни из краткой титулатуры Императора Всероссийского. Не увенчался успехом и даже вовсе не дошел до стадии реализации возникший в 1860-х гг. план поощрения этнографических и диалектологических различий в среде польского крестьянства, который, как демонстрирует Х. Глембоцкий, включал в себя побуждение крестьян к отказу от наименования себя поляками в пользу локальных самоназваний и идентичностей39.
Более того, в дискурсе российской этнографии и находившемся под его влиянием языке этнографических и географических очерков, статистико-демографических обозрений, травелогов, путеводителей понятие о поляке в последней трети XIX в. претерпевает своего рода нормализацию. Согласно выводам М.В. Лескинен, привнесение критериев научности в традиционную стереотипизацию поляка, а в особенности концептуализация польскости при помощи по-новому интерпретируемой категории «народного нрава» выразились в тенденции «представ[лять] поляка в цельном - национальном - облике, максимально обобщив сословные варианты двух отличных его ипостасей - шляхтича и крестьянина». В стремлении «найти некую общую вне- сословную составляющую национальной польской самобытности», подчеркивает Лескинен, «минимизировались наиболее острые негативные оценки - в первую очередь касающиеся конфессиональной принадлежности, польского "бунтовщичества" в XIXв. и польско-русского противостояния на западных окраинах»40. В целом, со страниц этнографических описаний вставала куда более симпатичная фигура поляка, чем та, которую навязывала риторика националистически настроенных бюрократов и публицистов 1860-х гг. Хотя вопрос о влиянии этнографической литературы на политический лексикон требует тщательного изучения, трудно представить себе, чтобы высказывания людей власти в конце XIXв. от довольно занимательных и выходивших немалыми тиражами изданий наподобие «Живописной России» отделяла герметичная стена.
Свой вклад в тенденцию (подчеркну - лишь тенденцию) к политической нейтрализации понятия поляк, несомненно, внесла и Всероссийская перепись населения 1897 г., которая нивелирующей процедурой регистрации подданных - носителей польского языка - затушевывала прежде столь актуальное и идеологически значимое деление поляков на «шляхетско-ксендзовское» меньшинство и лояльное, истинно славянское народное большинство41. Еще через десятилетие этот эффект усилили дебаты в Государственной думе, где даже самые рьяные русские националисты должны были считаться с тем, что члены польского Коло претендовали на представительство надсословных интересов польского населения.
Итак, изменения в семантике политического понятия поляк не всегда совпадали с превратностями политической конъюнктуры и не полностью отвечали ближайшим правительственным задачам. В 1830-1850-х гг., когда Николай Iи его советники впервые озаботились утверждением «исконно русского» характера западных губерний, но не могли при сохранении крепостного права решиться на чувствительное ущемление привилегий польскоязычного дворянства, понятие поляк именно вследствие сознательного употребления этнически нейтральных эвфемизмов (в особенности выражения «уроженец западных губерний», даже заменявшегося иногда словом «туземец») обрастало значениями автохтонности, коренной связи с краем. В 1860-х гг., когда польско-русская конфронтация в царстве Польском и Западном крае предельно обострилась, а на повестку дня властей встала сколь можно более точная идентификация лиц с польским самосознанием, интенсивная эксплуатация понятия поляк породила завесу метафорических значений и обертонов, сквозь которую долгосрочные цели стратегии деполонизации выглядели смутно. В течение последующего полувека направления и приемы борьбы с «полонизмом» не были существенно переосмыслены, но теперь в представлениях о польскости политические и сословные коннотации («польская интрига», «паны и ксендзы») все больше уступали место этнонациональным.
Вероятно, по мере того, как специалисты по политической истории, с одной стороны, и энтузиастыBegriffsgeschichte,с другой, будут объединять исследовательские усилия, удастся убедительно описать, как происходит «распаковка» утративших было актуальность коннотаций в том или ином политическом понятии. В случае поляка зловещий ренессанс прежних от- чуждающе-сегрегирующих значений произошел в раннесоветский период. Закрепленная в политическом лексиконе связь между понятием поляк и идеей враждебной и злокозненной элиты воплотилась в годы советско-польской войны 1920-1921 гг. в образе «белопана», а позднее в почти автоматической идентификации польских крестьян как кулаков42. При этом «панская» семантика понятия, как кажется, не стала менее усвояемой от того, что неразлучная с нею в XIX в. конфессиональная компонента («католик-изувер», «фанатичный ксендз») в советском узусе в оборот почти не вводилась.
ПРИМЕЧАНИЯ
* Полная версия статьи будет опубликована в книге: «Понятия о России». Ключевые общественно-политические понятия России имперского периода // Под ред. А. Миллера, Д. Сдвижкова и И. Ширле. М.: НЛО.
1) Гаспаров М.Л. Записи и выписки. М., 2000. С. 65.
2) Koselleck R. Volk, Nation, Nationalismus, Masse // Geschichtliche Grundbegriffe: Hi- storisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland / Hrsg. Otto Brunner, Werner Conze, Reinhart Koselleck. Band 7. Stuttgart: Klett-Gotta, 1992. S. 360, 379.
3) Мыльников А.С. Картина славянского мира: Взгляд из Восточной Европы. Представления об этнической номинации и этничности XVI - начала XVIII века. СПб., 1999.
4) Kepiiiski А.Lach i moskal: Z dziejow stereotypu. Warszawa, 1990; Поляки и русские в глазах друг друга / Ред. В.А. Хорев. М., 2000; Россия - Польша: Образы и стереотипы в литературе и культуре / Ред. В.А. Хорев. М., 2002;Wiech S. Spoteszenstwo Krolestwa Polskiego w oczach carskiej policji politycznej (1866-1896). Kielce, 2002; Миф Европы в литературе и культуре Польши и России / Ред. М.В. Лескинен, В.А. Хорев. М., 2004; Образ врага / Ред. Л. Гудков. М., 2005; Katalogwzajemnychupr- zedzenPolakowiRosjan/ Red. A. deLazari. Warszawа, 2006; Лазари А. де, Рябов О.В. Русские и поляки глазами друг друга: Сатирическая графика. Иваново, 2007.
5) Maiorova O. From the Shadow of Empire: Defining the Russian Nation through Cultural Mythology, 1855-1870. The University of Wisconsin Press, 2010. Р. 94-154.
6) Лескинен М.В. Поляки и финны в российской науке второй половины XIX в.: «другой» сквозь призму идентичности. М., 2010. С. 163-249, 302-321.
7) Цит. по: Стегний П.В. Разделы Польши и дипломатия Екатерины II. 1772. 1793. 1795. М., 2002. С. 592, 595, 597, 596-597.
8) Там же. С. 588.
9) Бовуа Д. Гордиев узел Российской империи: Власть, шляхта и народ на Правобережной Украине (1793-1914). М., 2011. С. 75-168.
10) Шильдер Н.К. Император Николай I. Его жизнь и царствование. М., 1996. Кн. 1. С. 391. Позднее Наполеон III сходным образом высказывался об Алжире: «Я столько же император арабов, сколько французов» (цит. по:BurbankJ., CooperF.EmpiresinWorldHistory: PowerandthePoliticsofDifference. Princeton and Oxford: Princeton University Press, 2010. Р. 305).
11) Некоторые наблюдения см.: Долбилов М.Д. Полонофобия и политика русификации в Северо-Западном крае империи в 1860-е гг. // Образ врага. С. 127-174.
12) Цит. по: Комзолова А.А. Политика самодержавия в Северо-Западном крае в эпоху Великих реформ. М., 2005. С. 251-252.
13) Западные окраины Российской империи / Ред. М. Долбилов, А. Миллер. М.: НЛО, 2006. С. 210.
14) ОР РГБ. Ф. 169. К. 42. № 2. Л. 46-47.
15) Муравьев М.Н. Всеподданнейший отчет по управлению Северо-Западным краем // Русская старина. 1902. № 6. С. 497, 510.
16) Корнилов И. Русское дело в Северо-Западном крае. Материалы для истории Виленского учебного округа преимущественно в муравьевскую эпоху. 2-е изд. СПб., 1908. С. 99.
17) Копия письма [С.А. Райковского] М.Н. Каткову от 12 апреля 1866 г. // ОР РГБ. Ф. 120. К. 18. Ед. хр. 69. Л. 9.
18) Holquist P. To Count, to Extract, to Exterminate: Population Statistics and Population Politics in Late Imperial and Soviet Russia // A State of Nations: Empire and Nation- Making in the Age of Lenin and Stalin / Ed. by R. Suny, T. Martin. Oxford, 2001. P. 111-144, цитата - р. 115.
19) Ibid. P. 128-133, цитата - p. 128.
20) Ibid. P. 115.
21) Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка.
22) Милютин Д.А. Воспоминания генерал-фельдмаршала графа Дмитрия Алексеевича Милютина. 1860-1862. М., 1999. С. 129, примеч. (письмо Барятинского Д.А. Милютину от 14/26 июня 1861 г.; цитируется Д. Милютиным в тексте мемуаров).
23) Столыпин П.А. Нам нужна великая Россия.: Полное собрание речей в Государственной Думе и Государственном Совете. 1906-1911. М., 1991.
24) Hirsch F. Empire of Nations: Ethnographic Knowledge and the Making of the Soviet Union. Ithaca: Cornell University Press, 2005. P. 35-45, 110-114, 266-268, 282-284.
25) Образчики подобного восприятия в изобилии отыскиваются в публицистике И.С. Аксакова, чтение которой не проходило бесследно для чиновников на западных окраинах империи (см.: АксаковИ.С. Полное собрание сочинений. Т. III: Польский вопрос и Западно-Русское дело. Еврейский вопрос. М., 1886. С. 257-258, 412).
26) LigneCharles-Joseph, princede.Memoiresetmelangeshistoriquesetlitteraires. T. I. Paris, 1827. P. 193. Приношу благодарность Денису Сдвижкову за ценную консультацию по этому вопросу и сообщение цитаты.
27) Сборник Императорского русского исторического общества. СПб., 1878. Т. XXIII. С. 48, 77.
28) Цит. по: Живов В.М. Чувствительный национализм: Карамзин, Ростопчин, национальный суверенитет и поиски национальной идентичности // НЛО. 2008. № 3 (91).
29) Эти примеры взяты из недавней работы К.А. Богданова, где концепт «русский» анализируется в контексте риторики восторга: Богданов К.А. Открытые сердца, закрытые границы (о риторике восторга и беспредельности взаимопонимания) // НЛО. 2009. № 6 (100). С. 141.
30) Пушкин А.С. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1937-1959. Т. 11. С. 23-24.
31) Корф М.А. Записки. М., 2003.
32) См.: Переписка цесаревича Александра Николаевича с императором Николаем I. 1838-1839 / Ред. Л.Г. Захарова, С.В. Мироненко. М., 2008. С. 148, 158, 193, 223, 332 (цитаты - с. 158, 332: письма Николая от 20 октября/1 ноября - 26 октября/7 ноября 1838 г. и от 14/26 февраля - 23 февраля/7 марта 1839 г.).
33) Цит. по: Долбилов М.Д. Русский край, чужая вера: Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II. М., 2010. С. 561.
34) Русская старина. 1902. № 6. С. 497 (доклад М.Н. Муравьева императору от апреля 1865 г.).
35) Ср. сатиру Салтыкова-Щедрина на русификаторское злоупотребление выражением «русский в душе» в «Господах ташкентцах», где тридцати трем «безмозглым полякам» удается убедить генерала (несомненно, М.Н. Муравьева) в своей политической благонадежности заявлением, что у них «тоже русские души» (как и у немцев, которым генерал поверил сразу) и что они, хоть и католики, в костеле никогда не бывают (Салтыков-Щедрин М.Е. Господа ташкентцы // Собр. соч.: В 10 т. М., 1988. Т. 3. C. 127-129).
36) Милютин Д.А. Воспоминания... С. 81, 404; Он же. Воспоминания. 1863-1864. М., 2003. С. 157.
37) Русская старина. 1883. № 2. С. 295. Ср. созвучное высказывание в другом месте мемуаров Муравьева: «.у поляков нет настоящего патриотизма, но лишь влечение к своеволию и угнетению низших классов. им хотелось восстановления древних прав польской аристократии во время Речи Посполитой.» (Там же. 1882. № 11. С. 429).
38) SytuacjapolitycznaKrolestwaPolskiegowswietletajnychraportownachelnikowWarszaswskiegoOkr^guZandarmeriizlat1867-1872 i1878 / Oprac. S. Wiech i W. Caban. Kielce: Wydawnictwo Wyzszej Szkoty Pedagogicznej, 1999. S. 192-193, 198.
39) Gteftocki H. Kresy imperium: Szkice i materiaty do dziejow polityki Rosji wobec jej pe- ryferii (XVIII - XXI wiek). Krakow, 2006. S. 216-219.
40) Лескинен М.В. Поляки и финны в российской науке второй половины XIX в. С. 195-213, 242-243, 310-316; цитаты - с. 208, 243.
41) См.: Кадио Ж. Лаборатория империи: Россия/СССР. 1860-1940. М., 2010. С. 47- 79;Darrow D. Census as a Technology of Empire // Ab Imperio. 2002. № 4. С. 145-176.
42) См. обэтом:Martin T. Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939. Ithaca: Cornell University Press, 2001. P. 320-321.
http://magazines.russ.ru/nlo/2011/108/do5.html